– Брось, батька, ремень! – кричит старику сын. – Того гляди, ко дну пойдем!
Китолов молчит, ремня не бросает, а глаза у него так и горят. Стали мы с его сыном качаться и вертеться в лодке так, чтоб не дать ей опрокинуться, да мудрено было ее удержать. Рванул кит, опять качнуло сильнее прежнего.
– Брось, батька! – повторил сын. – Видно, неладно попало: не слабнет кит! Занесет он нас далеко, либо утопит.
Сбесился китолов, обиделся, что сын родной подумал, будто он неметко ударил, и с сердцем сказал ему:
– Молчи, трус! Только мешаешь!
Сын пуще отца сбесился. Все лицо перекривилось.
– Коли я трус, коли я мешаю, так прощай! – сказал он, да и бух с лодки!
– Как! Утопился?
– Да, у них жизнь нипочем, – отвечал Никита. – То и знай, режутся и топятся из пустяков. Насмотрелся я! А вот розог так пуще смерти боятся.
Вскрикнул китолов, словно безумный, покачнулся. бросил ремень и кинулся сына спасать. Я успел ухватить ремень, и кит потащил лодку прочь. Оглянулся я раза два: китолов, держа сына выше воды, плыл за мной, кричал, чтоб я бросил ремень, и остановился, подождал их.
– Что ж ты?
– Мастер был он плавать, да кит плыл шибче его, а опустить ремня я не хотел. Все больше отставал китолов с сыном и, наконец, я уж не видал их. Кит пошел тише, тише, а плыл он все к нашему берегу, так я и не пускал ремня. Вот тако-то, ребятушки, и привез меня кит, почитай, вплоть до берегу. А как ослаб он, так подплыл я к нему, полюбовался чудищем, хотел носок вытащить, да силы не хватило. Делать нечего, бросил ремень и стал держать к берегу. А вышедши на берег, помолился богу и пошел к вам.
Так кончил Никита. Не теряя времени и удобного случая, промышленники отправились при ясачной казне в Охотск, а оттуда разошлись по своим родным деревням. Иван Каменный пропал без вести.
И кончил Антип свой длинный рассказ о похождениях деда, а солнца все нет и нет. И чем долее лишена земля его животворных лучей, тем зима свирепее, тем невозможнее высунуться за порог избы. Пересказаны все сказки и былины, какие кто-либо знал, перепеты все песни, и хором, и в разбитную, опять снова все пересказано и перепето, а солнца нет! Изба, которою не могли нарадоваться промышленники в начале зимы, стала им теперь, невыносимой тюрьмой, особенно после несчастного случая, который произвел на них глубокое впечатление. Как ни береглись они, какие ни употребляли предосторожности, а скорбут все-таки не оставил их в покое. В первых числах января у промышленника Трифона, того самого, который был отнесен вместе с Хребтовым на льдине на середину моря, стали пухнуть колени, появилась чрезвычайная слабость, наконец он слег и на седьмой день умер в страшных мучениях. Товарищи похоронили его в забое снега: докопаться до земли не было никакой возможности. К счастью, такие случаи не повторялись. Все остальные люди Каютина и сам он были постоянно здоровы. Наконец в конце января солнечные лучи осветили ледяные вершины гор. Спустя четыре дня промышленники вышли на обычную прогулку, и радостный крик огласил пустыню: промышленники увидели солнце, выходившее из-за южных гор в полном сиянии. Надобно самому побывать в таком положении, чтоб понять их восторг!
Прогулки стали приятнее, появилась возможность даже продолжать иногда промыслы. В половине марта местами начались проталины, показалась земля, южные скаты гор покрылись кудреватым мохом, скоро он стал цвести. Спустя еще несколько времени малые озера, промерзшие до дна, стали оттаивать, появились ручьи. В мае начался лет гусей, скоро появились их несметные стада, промысел их был легок и удачен. Весна быстро развивалась. С гор лились ручьи, открывалась земля, начало ломать льды. Все ожило. Ожили и наши промышленники.
Нужно было похоронить покойника. Как только явилась возможность, они с чрезвычайным трудом приготовили неглубокую могилу и разрыли сугроб, чтоб переложить в нее своего товарища. Он был совершенно таков, каким положили его зимой. Лицо бледное, немного припухшее, глаза полуоткрытые, на губах странная, как будто сердитая и угрожающая улыбка. Глядя на это мертвое лицо, Хребтов вспомнил свое плавание на льдине, вспомнил стоны и жалобы Трифона, его страх умереть, покушение овладеть собакой, убить ее, и грустные мысли пришли ему в голову. Каютин тоже не без внутреннего движения смотрел на мертвеца. Положив товарища в могилу, бросив на него горсть земли, промышленники долго молились о нем, наконец зарыли могилу и поставили над ней крест с именем покойника, числом и годом. Весь тот день было им грустно, и только на другое утро принялись они за свои промыслы. Весна – лучшее время для промыслов на Новой Земле, и теперь предстояла им самая жаркая и самая прибыльная работа.
Был пятый час утра. Двадцатиградусный мороз давал себя знать каждому, кто не принял против него надежных мер. Но он, казалось, не имел никакого влияния на молодого человека в холодной шинели, который, быстро переходя широкую улицу, размахивал руками и говорил сам с собою:
– Партикулярное место… да! наконец у меня есть партикулярное место… теперь я буду иметь средства…
Тут он стал рассчитывать по пальцам и, наконец, остановился у огромного дома, испещренного множеством вывесок. Глаза его обратились на окна второго этажа, над которыми красовалась вывеска во всю длину дома. Окна не были освещены.
Постояв перед ними, молодой человек начал прохаживаться мимо дома.
Фонари, зажженные с вечера, еще горели, и освещенный, безлюдный проспект представлял воображению его чудную картину спокойствия и счастия жителей роскошной улицы. Очень грустной показалась ему недавно покинутая комната в полусгнившем домике Семеновского полка, с перегородкою, из-за которой слышались тоскливые вздохи старухи-матери. Почти с первых дней юности он жил в этом домике и прожил в нем немало лет: но не жаль ему полусгнившего домика, где он бесплодно убил свои свежие силы в вечной битве с нуждой, в этой всесокрушающей битве; не нашел он в памяти своей ни одного отрадного дня из нескольких лет, прожитых в полусгнившем домике… и не жаль ему этого домика. Но серьезное лицо его проясняется. Он снимает шляпу и благоговейно крестится на Казанский собор. В перспективе у него теперь сухая квартира; чрез несколько месяцев приведет он в эту квартиру свою старуху, ничего не подозревающую теперь о близкой перемене в их жизни, – и успокоятся и отдохнут, наконец, старые косточки, так долго, долго и много странствовавшие по горькому пути нищеты; а наконец, сам он не будет кашлять и пугать старуху опасностью лишиться в нем последней опоры.