В Петербурге, среди одинокой, однообразной жизни, душа его черствела не по дням, а по часам, и скоро уснула глубоким сном. Сначала он занимался ходатайством по делам, скупал тяжбы, наконец начал давать деньги в рост…
Так прошло много лет. Сын Сары вырос; раз ему понадобились деньги, и случай столкнул его с горбуном. Горбун с радостью стал давать ему деньги, брался даже помогать ему в удовольствиях разного рода. С той поры у горбуна снова завелись постоянные сношения с домом Бранчевской, которой он, впрочем, никогда вовсе не упускал из виду; ему знакомы были все люди, а с Анисьей Федотовной он был старый друг.
Наконец обстоятельства привели его еще раз увидеться и с самой Бранчевской. Сара увидала случайно в Полинькиной комнате образок, который когда-то надела на шею своей дочери. Страшная догадка мелькнула у ней. Горбун был призван.
Мысль, что Полинька, так страстно им любимая, дочь той самой женщины, по милости которой вынес он столько муки и унижения, в первую минуту сильно ошеломила его. Но во вторую минуту он уже сообразил, что тут представляется новая возможность достигнуть своей цели или отомстить гордой Полиньке.
Розыски удались: снова отвергнутый Полинькой, горбун доказал Бранчевской, что Полинька не дочь ее. Лишив пристанища бедную девушку, пустив по миру Кирпичова, его жену и детей, он торжествовал, строил новые планы… непробудным сном продолжала спать душа, озлобленная и жестокая… пока не грянул гром божий!
Подобно утопающему, который хватается за соломинку, Кирпичов, получив свободу, тотчас же кинулся обивать пороги у людей с капиталами; просил денег, приглашал в половину и сулил впереди золотые горы. Смешон и жалок был он с своими несбыточными планами, с непоколебимой верой в свои коммерческие способности, в любовь к нему всей просвещенной России, с фантастическими цифрами и выкладками. Слушали его равнодушно, без возражений, как слушают помешанного, усмехались, пожимали плечами. Никто не поддавался. Некоторые, впрочем, просили времени подумать. Тогда воображение Кирпичова быстро разыгрывалось: в радужных красках рисовалась ему будущность, и прежние друзья Урываев и Бешенцов, не покинувшие его в несчастии, уже пили и принуждали его пить за новое открытие магазина. Но получив наутро отказ, Кирпичов опять впадал в раздражительную тоску…
Много дней разъезжал он – проку не было! Наконец едет он по одной узкой и некрасивой улице. Дело к вечеру. Кирпичов глядит на дома, на магазины, на лавочки… кипит в них торговля, отворяются и затворяются двери, и понятно: роковая печать не оковала их! Ноет сердце книгопродавца! Вот он видит дом, старый и безобразный, вышины непомерной… Счастливая мысль шевельнулась в его голове, лучом надежды осветилось его лицо…
– Стой! – кричит он извозчику. Извозчик остановил свою клячу.
Кирпичов спрыгнул с дрожек, вошел на двор и поднялся по темной, грязной и узкой лестнице в самый верх. Долго стучался он в единственную дверь чердака, наконец послышался стук ключей, запоров, задвижек.
– Кто стучит? – спросил из-за дверей испуганный и угрюмый голос.
– Я… Кирпичов… я, душенька! – отвечал Кирпичов.
Однако долго еще не отворялись двери, так что Кирпичов рассердился и закричал:
– Отворяй, не то выломлю!
Задвижка щелкнула: высокая, сухая и мрачная фигура появилась на пороге со свечой.
– Насилу-то! – воскликнул Кирпичов ласково и принялся обнимать персиянина, который с угрюмой важностью подставил ему свои впалые, желтые, колючие щеки и глубокомысленно произнес:
– Здоров?
– Здоров, Здоров! А ты как? – спросил Кирпичов, входя в нечистую и совершенно пустую комнату.
Персиянин ничего не отвечал; он усердно трудился, запирая замки и задвижки у дверей.
Кирпичов ударил его по плечу и сказал:
– Эх, Кахарушка, как закупориваешься! знать, много тут?
Он подмигнул и щелкнул по своему карману. Персиянин замотал головой.
– Ну, что таишь от меня! я ведь не украду.
– Зачем красть, ты мой наследник! – протяжно произнес персиянин. – Умница, умница! Больше не сердишься?
– Не сержусь, не сержусь! – отвечал Кирпичов.
Хотя он считал персиянина большим дураком, однакож персиянин тотчас взял у него свой маленький капитал, как только пошли первые слухи о расстройстве дел Кирпичова. Кирпичов страшно рассердился, и с той поры уже более двух лет они не виделись. Теперь шла мировая.
– Ты мой наследник, – повторил персиянин. Кирпичов кинулся обнимать его и, целуя ошеломленного азиатца, растроганным голосом говорил:
– Ах ты, моя душенька Кахарушка, ты мой друг; ты один по-прежнему меня любишь… а то все…
Он отчаянно махнул рукой; голос его задрожал, и, чтоб скрыть волнение, он принужденно кашлянул.
Персиянин повел его в другую комнату, также грязную и пустую; только старый персидский ковер разостлан был на полу у печки, и на нем валялись засаленные кожаные подушки.
– Садись! – сказал персиянин, указывая Кирпичову на ковер и ставя на пол свечу.
Кирпичов бросал кругом взгляды, выражавшие его глубокое презрение к убранству комнаты. Однакож он сел на ковер и, заложив по-турецки ноги, сказал:
– Вот за то тебя люблю, хаджи, что ты умеешь жить. Ну, на что все эти диваны, стулья, кресла? То ли дело ковер! и сидеть ловко и лечь можно!
И Кирпичов лег.
Много говорил он о своих делах, говорил горячо. Персиянин сидел неподвижно против него и, казалось, внимательно слушал. Но вдруг странная улыбка показалась на его губах; он манил кого-то к себе, шевелил губами и снова впадал в неподвижность.