Демьян Прутков, пожилой человек, с плотно остриженной бородой и большими усами, подошел к нему. Движения его были угловаты, но необыкновенно живы.
– Что, брат, ты не балагуришь? Вишь, они у тебя, – сказал ему Хребтов, подмигнув на остальных его товарищей, – словно бабы глядят! Аи, стыдно, Демьян! а еще балагур считался… дома!
– Да что, Антип Савельич, больно уж кругом-то того… так оно, знаешь, не до смеху…
– И, врешь! нутка подай твои бубны да литавры – споем!
И он запел, В его голосе не было разгула, но все лица просияли. Демьян присоединился к нему с барабаном, с бубенчиками; он свистал, звенел бубнами, бил в барабан, прыгал и пел диким голосом.
Его окружили товарищи, стали подтрунивать, но веселье не клеилось. Тогда Хребтов соскочил с камыша и пустился плясать, припевая:
Тра-та-та! тра-та-та!
Вышла кошка за кота!
Все хохотали: принялись подпевать. Демьян, поощренный Хребтовым, выплясывал до поту лица. Хребтов ободрял его криками:
– Ай, молодец, Демьян! славно, живей, живей! Ну, ну, ну… молодец|
– Теперь, братцы, споем круговую, – сказал он, и промышленники хором затянули:
Купим-ка, женушка, курочку себе -
Курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, уточкусебе -
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, гусиньку себе -
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка, женушка, индюшку себе -
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, барашка себе -
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, козленка себе -
Козленочек брык-брык,
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, коровку себе -
Коровушка мык-мык,
Козленочек брык-брык,
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Коровушка мык-мык,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Часа через два все стихло. Только некоторые, не успевшие заснуть, пели тихим голосом у догорающего костра; унылые напевы гармонировали с природой и с душевным состоянием промышленников. Все кругом было полно грусти…
Лежа поодаль, Каютин тихонько подпевал своим товарищам. Хребтов ворочался с боку на бок. Вдруг он вскочил и бросился к костру.
– Мне и невдомек, братцы… ну, такое ли здесь место, чтоб петь, да еще ночью?
Все разом смолкло. Хребтов опять лег. Когда же, наконец, все заснули, он подсел к огню, чуть тлевшему, стал сушить свою обувь. Долго он еще сидел у костра, пощипывая свою бороду и раздумывая. Вдруг среди обычного шелеста послышался шум в камышах. Хребтов встрепенулся, вскочил, – шум все приближался. Хребтов долго вслушивался, – тихонько осмотрел нож и ружье, затоптал огонь и начал красться к тому месту, откуда доносился шум. Не успел он сделать десяти шагов, вдруг блеснули в темноте два огромных глаза… потом среди глубокой тишины раздалось ржание лошади. Хребтов радостно вскрикнул, два глаза быстро исчезли… камыши взволновались и прозвучали, подобно тысячам-тысяч струн, тронутых в одно время.
Ржание лошади и крик Хребтова пробудили промышленников, которые подумали, что на них напали киргизы.
– Нет, братцы, что вы? какие киргизы, – успокаивал их Хребтов. – Просто лошадь! Да еще, головой отвечаю, и лошадь не ихняя, а наша русская, – как-нибудь попала, сердечная! Ихняя лошадь не станет к огню да к человеку, лезть, особливо к чужому, да и фыркнула она, а киргизы лошадям своим ноздри режут нарочно, чтоб ловче и без шуму к неприятелю подкрасться. А вот утро придет, мы ее поймаем.
Как только наступило утро, промышленники рассыпались искать следов пропавшей барки и своих товарищей. Двое скоро воротились и созвали остальных. С радостными криками вели они необыкновенно тощую жалкую лошаденку; Хребтов узнал в ней ту самую, которую видел ночью. Многие, глядя на нее, чуть не плакали, другие готовы были спросить, не видала ли она своих земляков, их товарищей. Лошадь весело поводила ушами, слушая родной язык.
– Что, братцы! – чуть не со слезами сказал Демьян, осматривая ее. – Уж коли скотину так высушила чужая сторона, так уж вряд найдем мы товарищей в живых.
– Эх, голова, голова! – возразил Хребтов. – Что сморозил! Да у них у самих весь скот зимой еле ноги таскает с голоду, корму нет! Трава вырастет, солнце повыжжет до последней былинки. А ума-разума у них нет накосить сенца аль посеять овса. Лентяи такие, что боже упаси! Летом лежит у себя в кибитке от жару и так много пьет кумысу, что всего его раздует, – не двинется, словно чурбан, а зимой опять лежит у огня на своих сундуках от холоду. Дети его хоть зажарься в горячей золе, ему горя мало: не двинется! Кто бывал у них в плену, сказывают, что такой визг в иной кибитке, словно режут кого, а все отродье ихнее: голый детеныш выползет к огню из-под овчины, обожжется и ну вопить! Жены-то их, говорят, еще жалостливей, а уж они – не приведи бог! Коли их рассердишь, так словно звери! Сказывал один бывалый человек, был случай: поссорились два‹ аула; пошла драка, и как обиженный верх одержал, так они с радости "выпустили кровь из своих врагов, наливали ее в чаши и словно какую сладость пили, а сами ржали по-звериному! Кровь любят, разбойники! Однажды розняли двух, не дали подраться досыта, так один в такую ярость пришел, что давай самого себя пырять ножом, раз пять поранил: так хотелось крови увидеть!.. Что вы, братцы? – быстро спросил Хребтов, увидев двух товарищей, которые ушли было вперед, а теперь бежали к нему.